10755006_713952405340491_1931681460_n copy

Выйти за собственные пределы

В поэзии Марии Малиновской, равно как и в этом интервью, нет чего-то среднего. Местами ее тексты подобны манифестам пограничных измерений, а в другой проекции – это лирика пылающего разума, которая ни в какие рамки не вписывается. Не эксперимент, но и не классика. Не авангард, но и не сухой реализм. Если бы поэзию Малиновской можно было нарисовать, то это был бы абстрактный экспрессионизм, написанный не кистью, а формулами геометрии Лобачевского.

Фото: Юлия Санжаревская

Фото: Юлия Санжаревская

Справка «ГЖ»

Мария Малиновская родилась в 1994 году в Гомеле, окончила Литературный институт имени А. М. Горького. Магистрант кафедры теоретической и исторической поэтики ИФИ РГГУ, редактор отдела поэзии портала «Лиterraтура».

Мария публиковалась в журналах «Воздух», TextOnly, «Новый мир», «Волга», вестнике современного искусства «Цирк “Олимп” + TV», на сайте «Полутона» и в других изданиях.

Ее стихи переводились на английский, итальянский, норвежский языки.

Тексты Марии Малиновской вошли в лонг-лист премии «Дебют» (2015), лонг-лист премии Аркадия Драгомощенко (2016).

– Когда человек сегодня использует классические приемы в поэзии и пишет, как это делали классики, – простыми рифмами и формами, на него в среде профессионалов смотрят в лучшем случае как на начинающего. На твой взгляд, усложнение поэзии – это тренд?

– На мой взгляд, нет никакого «усложнения поэзии». Есть искусство, которое, по Делёзу (Жиль Делёз – французский философ, представитель континентальной философии. – Прим. ред.), является симптомом времени, отражает состояние социума. А есть стихоплетство, мысли в столбик на ту или иную тему.

Такие мысли, конечно, тоже могут быть симптоматичными, только уже вне привязки к искусству. Обе тенденции существуют давным-давно как полюса, а между ними – все пространство литературы. Картинка, похожая на срез толщи океана: кто-то ловит свеженькую добычу у поверхности, кто-то поглубже подхватывает куски, а к кому-то в темноту опускаются лишь остатки. И все помогают друг другу жить.

– Когда ты лично для себя поняла, что поэзия без вплетения философии – не твой вариант?

– «Вплетение» философии – точно не мой. Тем более что границы философии размываются, как и границы искусства. И если определенное мировоззрение усвоено, то оно ретранслируется непроизвольно через глубинные особенности текста, а не торчит на поверхности частоколом имен и терминов.

– Раз уж мы заговорили про философию, то какое философское произведение ты считаешь наиболее поэтичным?

– Буквально на днях в сообщении одной замечательной девушке написала, что сейчас «как поэзию, читаю Делёза»…

– В живописи необходима школа, в журналистике – опыт. А какой бэкграунд должен быть у поэта?

– Как можно более широкий. Причем это не только литература, но и философия, культурология, теория коммуникации и лингвистика, ведь поэзия – это вещество языка, это межсловесное, – ответ на тезис о том, о чем «следует молчать». Да и без знания этих почти столетних азбучных тезисов бессмысленно полагать, что создашь что-то заслуживающее внимания.

– Близок ли тебе в творчестве полный нонконформизм?

– Еще с тех времен, когда «творчество» было целиком и полностью в сфере живописи. В детстве я ходила в изостудию, где насаждался патриотический реализм: буслы, поля, дубравы, панельные дома. Меня однажды фрустрировало требование изобразить свою улицу, хотя жила в историческом центре.

Нарисовала улицу, на какой хотела бы жить, и получила отповедь: «Маша, в Гомеле таких улиц нет». На суд, вершившийся в подсобке, приносила из дома сюр и абстракции, которые клеймились нещадно: «Рисуй понятнее!» Подбиралась во время перерыва к работам старших девочек и пририсовывала там над унылым жнивьем летучих мышей с клыками в раззявленных пастях. Однажды была за это бита. Но апофеозом стала тема «Любимое животное».

Года в три мама показала мне газетную статью о бездомном котенке, который родился с зачатками крыльев. (Кошки с крыльями, которых прозвали ангелами, живут в России, США и Китае. – Прим. ред.) Эта статья оставила такое же сильное впечатление, какое позже, в шестилетнем возрасте, произвела на меня одна пара, гулявшая в парке, взявшись за руки. Я спросила у мамы: «Так это двое мужчин?» Мама смешалась и ответила: «Да нет, тебе показалось».

Но эти моменты инаковости определили мое отношение к миру. Я поняла, что все может быть «по-другому», и от любого явления ждала теперь «другого», которое можно любить за всех, кто его отвергает. И вот на полуватмане появилось мое «любимое животное» – голый котенок с огромными перепончатыми крыльями, где был прописан каждый хрящик. Негодованию преподавательницы не было предела, как и моему чувству освобождения.

– Ты получила признание, будучи довольно юной. Как меняется твое творчество с годами, на твой взгляд?

– Кардинально. Раньше, думаю, это был опыт называния. Как у ребенка. Был мир и были «подсказанные» базовым культурным кодом слова. Опыт прямого высказывания, соответственно. Были ломки – когда я осознавала, что мои слова давно уже не об этом мире, и чем мои слова откровеннее, прямолинейнее, тем больше они лгут.

Это вызывало чувство несправедливости и неприятия к иным способам высказывания. Поэтому, возможно, из чувства противления долгое время продолжала работать внутри традиционной эстетической парадигмы, выворачивая ее наизнанку, расчленяя, как труп.

А потом поняла, что отстала от самой себя, что это меня на самом деле нет и, что самое страшное, никогда не было. Около года не писала, просто насильственно преодолевала себя – самое хорошее и человечное в себе, как мне казалось. Меняла круг общения, взгляды не только на литературу, но и на общество, политическую ситуацию. А потом вернулись стихи.

– Между тобой и твоими текстами есть граница? Или вы – альянс?

– Трудно отвечать на такие вопросы, учитывая девальвацию субъекта, кризис идентичности и прочее, произошедшее так давно, что уже и неважно. Но вот в чем беда: подобные вопросы все равно возникают, благополучно, как простейшие, пережив катастрофу. И что делать с этим, не знаю.

Насколько много своей личности ты вкладываешь в тексты или это полное отречение от самой себя?

– Предельным опытом в этом направлении для меня стала документальная поэзия – цикл «Каймания», основанный на высказываниях реальных людей, страдающих психическими расстройствами. Мое участие заключалось лишь в сборе материала и его дальнейшей фрагментации.

А задачей было дать слово тем, кто лишен его вследствие социальной стигмы и не может открыто говорить о своих проблемах даже с близкими. Одной из них становится как раз одиночество. С другой стороны, выбор именно этого вектора обусловлен тем же самым внутренним запросом, какой был у меня с детства.

– Можно ли сказать, что все твои тексты написаны от первого лица?

– Нет, конечно.

– Воспринимаешь ли ты серьезно то, что делаешь?

– К сожалению, да. Пережиток прежнего мировоззрения, видимо.

– Что для тебя является пошлостью?

– Скажу для начала, что не является: то, через что прошла сама, когда писала искренне, а мне говорили, что это «пошло». Пошло – это не тогда, когда человек от нехватки информированности и детской открытости «пишет как чувствует». Пошло – это поза искренности, это манерность. Пошло – это не говорение от «Я», а привлечение внимания к своему «Я» любыми способами, да хоть через утверждение самых актуальных и антиавторитарных идей.

– И тем не менее эпатаж для тебя приемлем?

– И даже необходим.

– А натурализм?

– Да.

– Признание ты получила в России. И кажется, что у белорусского человека есть два пути: либо Россия, либо переводы и западная цивилизация. Разделяешь ли ты это мнение?

– Переводы – это хорошо для любого автора. А ориентация в мировом культурном контексте – непременное условие для того, чтобы самому сделать что-то стоящее. Это не зависит от места, где живешь. Просто Москва помогает правильно настроить радары.

– Кто был твоим самым необычным читателем?

– Андрей Витальевич Василевский. (Поэт, критик, главный редактор журнала «Новый мир». – Прим. ред.)

– А кто самым далеким?

– Я – перечитывая написанное вчера.

– Какой ты видишь белорусскую культурную среду из Москвы?

– Неровной – с отдельными, как правило, личными прорывами на фоне общей стагнации.

– Она не кажется тебе стерильной?

– Если стерильным может быть болото.

– Болото – это всегда тайна на фоне безмолвия. Разделяешь ли ты мнение, что в тихом омуте черти водятся?

– Хотелось бы верить.

– На что еще распространяются твои интересы, кроме поэзии?

– На все девиантное, пугающее общественность. Люблю авантюры и согласна на многие в хорошей компании. Еще больше люблю склонять на авантюры тех, кто колеблется. Терпеть не могу поэтов – книжных червей, пишущих по мотивам прочитанного заунывные тексты, где заменяемы все слова, кроме «маркеров актуальности».

Ловлю физический кайф от вождения автомобиля. Могу часами плавать в любом природном водоеме и ненавижу бассейны. Чувствую себя там, как мышь в банке. С другими мышами. Не знаю, стоит ли в этом контексте говорить, что не представляю себя без кинематографа, увлекаюсь философией и психоанализом и пишу нарратологическую диссертацию. Но когда еще представится возможность.

– Если судьба распорядится так, что у тебя родится дочь, чего ты ей никогда не расскажешь о себе, но позволишь рассказать в этом интервью?

– Давай переформулируем: что ты ей расскажешь о себе, чего не расскажешь ни в одном в интервью? Хотелось бы воспитать именно такое доверие.

– Какие из самых простых и обывательских профессий тебе симпатичны?

– Вот не делила бы профессии на обывательские и иные. В ранней юности спросила у одного человека, не трудно ли с его интеллектом и парой высших образований работать там, где он работает. Он ответил: «Видишь ли… мне претит офисный труд с его иерархической системой отношений.

Здесь я работяга, у меня полная свобода в рамках трудового кодекса. Ни перед кем не надо выбирать выражения, ни перед кем прогибаться… Потом ты зря думаешь, что все рабочие – бывшие пэтэушники. Есть и филологи, и журналисты, и музыканты… Вот только им не повезло в одном: все они от природы порядочные люди».

– Какие убеждения ты твердо разделяешь и готова пропагандировать, грубо говоря?

– От слова «пропагандировать» испытываю внутреннюю неловкость. Но идеи гендерного равенства, защиты прав меньшинств всегда были близки.

– Часто ли ты меняешь свои убеждения или ты человек констант?

– Слишком резкая альтернатива. Меняю, но нечасто. Есть установки, которые менять бы не хотелось, но если почувствую в этом потребность, то не буду ее подавлять под влиянием каких бы то ни было стереотипов.

– Есть ли темы, на которые ты никогда не будешь реагировать по внутренним убеждениям?

– Нет таких тем.

– С кем из мертвецов литературной классики ты бы хотела выпить бокал вина и обсудить текущие дела, будто вы старые знакомые?

– С Артюром Рембо, абсент. Это не поза, это просто единственный любимый поэт, который у меня когда-либо был. И я знаю, что он любил абсент. Так почему бы и нет – в память о прошлом?!

– Сегодня поэзия и проза уже не способны устроить революцию. Какое творчество ты считаешь для себя революционным?

– Например, новая социальная поэзия. И вообще любые поползновения поэзии выйти за собственные пределы и взбудоражить реальность.

– Ну и последний вопрос: что в искусстве, прозе или поэзии способно вывести тебя из себя?

– Ничего. Я сугубо уравновешенный человек.

Беседовал Андрей Диченко