7

Хаос и щепотка фимиама

«Всякого рода миражами, как физическими, так и нравственными, можно увлекаться только на известном расстоянии», – писал в первом абзаце очередного пространного очерка жировицкий протоиерей Плакид Янковский. Очерк обещал повествовать о протопресвитере Антонии Тупальском. При этом последний не только виделся первому образцом исключительной личности – человека, священника, гражданина, – но и стоял к нему, как в те времена говорилось, в куда более близких отношениях. Последний, говоря проще, приходился первому зятем. Благородным и благодарным. 

Благородный и благодарный друг мой! Читатель!

Листая «жухлые» страницы исторического очерка в формате блестящего во всех отношениях «глянца», на сколько именно столетий вглубь ты хотел бы себя погрузить? Предлагаю на сей раз почти двухсотлетнее и абсолютное в своей полноте перемещение с гарантией. С гарантией медленного-медленного, сопровожденного осмыслением и переоценкой, истинно одухотворяющего возвращения.

1833 год. Двадцатитрехлетний профессор семинарии, расположенной в местечке Жировицы, женится. Избранница сердца Плакида Янковского – шестнадцатилетняя Елена Прекрасная, отчеством Антониевна, по фамилии Тупальская. Венчание происходит в самый замечательный день. Какая бы погода, мой читатель, ни выпала на этот день (пишу так, потому что не имею в своем распоряжении ни малейшей метеорологической информации на тот век), благословение небес снизошло на землю в любом случае, в каком угодно виде: легким ли теплым ветром, прохладным ли спорым дождем, сиянием синевы или камерным уютом облачности… Пожалуй, только предположение о пушистом снеге здесь неуместно – событие происходило не позднее окончания лета.

1

Портрет Плакида Янковского в молодости с автографом John of Dycalp и надписью на польском: «С натуры Ян Хруцкий»

Выдавшись, как это случается, едва ли не лучшим годом в жизни, 1833-й для Янковского буквально изобиловал приятностями самого разного рода и повода. Весной, в конце марта, когда по Вильне уже бежали ручьи, он получил там ученую степень – стал доктором теологии. В августе, когда в споре о благоприятствовании сменяют друг друга синева и упомянутая облачность, он был рукоположен в приходские священники в родной деревне Войской, что в Гродненской губернии. Добавим сюда зачисление в профессоры семинарии: с почетным правом преподавания Священного Писания – раз, догматов теологии – два и мучительника deutsche sprache, немецкого языка, – три.

Всему этому, впрочем, предшествовали значительные трудности и настроения, сопровождающие человека, постоянно находящего себя в состоянии преодоления таковых. В частности, учеба в лучшем университете Европы. Ее тяжесть, очевидную для всякого, кто, простите за буквальность, продирался сквозь тернии формул и постулатов, недавний отрок Янковский почел позже за величайшее, Богом данное счастье.

А начиналось легко: приемных испытаний на богословский факультет (как, впрочем, и на остальные отделения Виленского храма наук) в те времена не полагалось. То есть в университет, лучший во всей Европе, принимались отроки без разбору и сортировки, в количестве, предопределенном запросами бытия. Объяснения тут сколь просты, ровно столько же оригинальны. Что проку, мол, отсылать домой болящего, если он не способен поведать доктору о своем недуге не простодушными речами, а, скажем так, lege artis, научным слогом? И всех без исключения «болящих», сиречь кандидатов в студиозусы, безо всякой оглядки на что бы то ни было причисляли к разряду… Как вы думаете, кого? Все проще: всех желающих обучаться на богословских кафедрах Виленского университета причисляли к разряду грешников, коих следует вразумлять. То есть учить. А выучив, спросить уж с них как полагается, по всей внешней строгости. Что сами студиозусы почитали за счастье.

 

 

Колокольня Виленского университета

Колокольня Виленского университета

По воспоминаниям Плакида Янковского, чуть ли не каждая изучаемая в Виленском университете наука едва ли имела «поклонников поусерднее и почистосердечнее воспитанников Главной семинарии». Совершенно отстающих между ними не встречалось, а если случались «запоздалые», то «разве такие, которые, до последней возможности испытав свои силы, с грустью наконец уверились, что самою природою отказано им в более быстрой походке». Заметил ли мой благородный читатель, к какому изящному речевому обороту прибегнул наш герой, вместо того чтобы просто констатировать факт: неуспевающие, мол, отсеивались из-за бездарности. Но нет: им, оказывается, самой природой «отказано в быстрой походке». Если природой отказано, то и не так уж обидно. «Да ее никто и не требовал», – пишет дальше Янковский о «быстрой походке», вспоминая, что усердствующих отстающих наставники щадили. Да и успевающим не приходило в голову упрекать в косности тех, чьи руки берегли скрижаль устава в то время, когда они сами, алчные до наук, проводили ночи за пюпитрами. Между прочим, сам Янковский, до поступления в университет обучаясь сначала частным образом, а потом в гимназиях – Свислочской и Брестской, о своих доуниверситетских занятиях написал позже так: «Не заметил я в них никакой иной пользы, кроме той, что повзрослел».

В чувстве юмора отцу Плакиду никогда нельзя было отказать. Но юмор – вещь странная. Точно такая же странная, как лента Мебиуса, у которой едва ли не мистическим образом имеется только одна поверхность, тогда как любой, даже самой тонкой ленте их полагается две. Как-то в письме к Крашевскому, известному своими россказнями, сделавшими легендарным нашего Пане Коханку, он сообщил, что если бы друг хотел увидеть его таким веселым и свободным, каким себе воображал, то они уж точно разминулись бы, друг друга не узнав. Что если кто-то хочет казаться веселым, так уж точно он таковым не является. Что это по меньшей мере полправды о жизни. Что он сам ни к кому так не милостив, как к шутникам. «Не зря ведь родина юмора – мглистая Англия! Не есть ли тамошний кисло-горький юмор всего лишь предвестником сплина? Береги нас от этого Бог!» И Крашевский, вспоминая об остроумии Янковского, характеризовал его как исполненное деликатности и служившее скорей для притяжения к себе, нежели для подтрунивания над ближними.

Как обычно в таких повествованиях, где хочется рассказать все и сразу, я существенно отошла от первоначальной линии. Ну и пусть. Не угодно ли тебе, читатель, и в самом деле отложить (ненадолго) знакомство с семейством Плакида Янковского – его дорогой женой, уважаемым тестем и прочими родными, которыми наш герой был счастливо обременен (ибо как раз и мечтал «истощить свои способности в стараниях и заботах» именно женатого священника) – и переместиться в Виленский университет того времени? Интересно ведь! Да, и вот еще очень кстати – о священниках и женитьбе. Я, таким образом, делаю сейчас отступление перед отступлением. Позволишь?

Семинария в Вильно

Семинария в Вильно

***

Я еще не сказала тебе, мой читатель, что Плакид Янковский обладал даром излагать свои впечатления о жизни литературно, высоким штилем, и что помимо очерков о делах и деятелях церкви он писал художественные тексты, с определением жанра которых пытливому исследователю его творчества (если таковой когда-нибудь по-настоящему обнаружится) предстоит долго-долго мучиться: писатель John of Dycalp (искаженное на английский манер от «Янковский» и анаграмма «Плакид») умышленно не следовал законам жанров, химеризуя каждый из них вкраплениями из многих других. Красота слова родится их хаоса мыслей. Или наоборот. Свой самый-самый первый литературный опыт наш герой (представившись Виталисом Комоедом) обозвал символично: «Хаос и щепотка фимиама, изложенные рифмоплетом». Впрочем, его «рифмоплетство» высоко никогда не оценивалось. Поэт он, проще скажем, никакой. Проза же и, в частности, воспоминания – совсем другое дело. Даже те мемуары, что писались исключительно для собственных потомков, а не для широкого круга читателей, изобилуют прекраснейшими образцами той витиеватости, которая завораживает, превращая в поклонника творчества поневоле.

«Хотел бы я, милые детки, вспомнить для вас тех, с кем соединяла в годы учебы сердечная привязанность, кого не видел с 1830 года и кого Бог один знает, увижу ли еще когда-нибудь. Коссович Игнаций, родом из уезда Браславского…»

Я процитировала строчки из университетских воспоминаний, написанные для сыновей и дочерей. Имя Игнация Коссовича упомянуто в них как раз в связи с поучительными доводами в пользу женитьбы священника, то есть супротив его безбрачия. Итак, Коссович Игнаций на протяжении четырех лет учебы «был для меня братом в полном смысле этого слова. Имел наилучшее сердце, какое только можно желать, благородную душу и чистый ум». Игнаций Коссович, обнаружив к наукам особую тягу, за четыре года сумел достичь в их изучении результатов поистине удивительных. Но эта неограниченная жажда наук и ловкость, с которой они ему давались, привели его к шагу, названному Янковским легкомысленным. Для более свободного «отдания» себя наукам постановил Игнаций никогда не жениться. «Было это, несомненно, решение благородное и заслуживающее симпатии, – пишет детям Янковский, – но я-то знал искристую душу своего друга и был уверен в несостоятельности этой идеи». Приняв духовный сан, отправившись в Петербургский университет, проведя в нем три года, Игнаций Коссович в письмах к другу Плакиду все реже и реже рассуждает о пользе безбрачия с точки зрения пользы наук. Наконец, в одном письме Плакид читает, и далеко не между строчек, что имеет, оказывается, пророческий дар и что был совершенно прав насчет поспешности принятия Коссовичем обета. Письмо сопровождает ода женщине, которую Игнаций называет женой. 26 июля 1873 года, на следующий год после смерти Плакида Янковского, действительный статский советник и кавалер, профессор императорского Варшавского университета Игнаций Коссович, которому были даны для прочтения воспоминания его друга, сделал на их полях такую приписку: «Тот Игнаций Коссович был униатом, хотел им остаться навсегда. Когда же ему предложили принять православие, так он даже и на это был согласен пойти, лишь бы только оставить духовный сан, в котором должен был пестовать высшие чины, и начать распоряжаться душами других, к чему не имел ни охоты, ни способности… Бог его благословил на дела учительства, и вот уж сорок лет он почетно исполняет обязанности своего положения».

О чем это я? Да о том, что человек является человеком во все времена и эпохи.

Теперь отступлюсь от основного повествования (и дай мне бог к нему вернуться хотя бы к середине текста) по новой причине: чтобы передать дух Виленского университета двухсотлетней давности.

Отец Плакид Янковский в зрелости

Отец Плакид Янковский в зрелости

***

Факультет богословия, или Главная семинария. Порядок, «заведенный навсегда»: в половине шестого утра – общая молитва «в конференциальном зале»; далее – перемещение в соседствующую церковь для обедни – римской либо униатской (капелланы обоих исповеданий сменяли друг друга помесячно); следом, в половине восьмого, – горячий завтрак в столовой; после, до двенадцати, – уроки. Богословские вперемешку с общими университетскими. В двенадцать – обед из трех блюд. Ректор, духовники и инспекторы – за одним столом со студентами-семинаристами. И в это же самое время – чтение кем-то какого-нибудь сочинения. Так приятное совмещалось с полезным. После двух часов дня и до самого вечера – уроки: либо университетские, либо в корпусе семинарии. Ужин объявлялся в семь, из двух блюд, и снова в сопровождении чтения. Затем, до общей вечерней молитвы в половине девятого, – свободное личное время, называемое домашними комнатными занятиями. Хотя «комнатными» – не совсем то слово, а все же именно оно использовано в университетских воспоминаниях Янковского.

На самом деле воспитанники жили в кельях. Чаще по два, иногда по три человека. И устав семинарии, будь он неладен, предписывал два-три раза в год, строго по графику, менять келью и соседей в ней. Понятно, что будущих пастырей их наставники должны были приучать ко всяким, самым разнообразным условиям предстоящего им быта. Понятно и то, что идея эта как нельзя лучше способствовала сближению всех со всеми и каждого с каждым ради создания самой что ни на есть дружеской, почти семейной обстановки. Однако она, эта идея, имела существенный недостаток. Семинаристы – народ крайне трудолюбивый и отвлечений по пустякам не терпящий. Рада ли будет пчела внезапной вероломной перемене улья? Пожалуй, что не очень.

Были и другие «неприемлемые» традиции. По четвергам по уставу полагались загородные прогулки. И если ты, читатель, надумаешь, прочитав это, радоваться за семинаристов, то я тебя отговорю: воспитанники семинарии всеми способами стремились от таких прогулок увернуться. Для физического развития им хватало перемещений в стенах университета, – таков был их извечный аргумент. А вот если замаячит на горизонте дней «отлучка из корпуса с какою-либо любознательною целью»: для обозрения частной коллекции, или богатейшей библиотеки, «или старинных монастырских книгохранилищ», как пишет Янковский, то «все те лица как-то заранее улыбались».

Именно в такой атмосфере наш герой заболел мечтою иметь жизнь по-сельски тихую, по-священнически убогую и в окружении сердечных привязанностей. Ему повезло.

***

Итак, она звалась Еленой. Его рукоположение в священники совпало с их венчанием. И с той поры, пишет он все тому же Крашевскому, обнаружил он себя в благодатном кругу «фамилийного» счастья. Члены его большой семьи – сестры, жена, тесть, теща, шурины, свояченицы – не только проживали в одной местности и поддерживали друг друга словом и делом, но и имели самое прямое и довольно значительное отношение к занятию, которому он служил, – священству.

«Да ты бы слышал эту сладкую литанию, – пишет счастливый Янковский приятелю Крашевскому. – Имею рядом родную сестру и мужа ее, который ко мне привязан едва ли не искренней ее самой, да трех сестер моей жены – несравненных сестер». В первой части речь идет о чете Гомолицких. Одна из сестер Плакида Янковского была выдана замуж за Ипполита Гомолицкого, окончившего семинарию в Вильне со степенью магистра богословия и ставшего впоследствии «отцом Жировицкой семинарии» и даже виленским кафедральным протоиереем. Отец Ипполит отличался звонким, стройным голосом – едва ли не самым симпатичным в среде коллег. «Его удивительная начитанность и глубокие познания по всем отраслям наук равнялись только скромности и той всегдашней готовности, с какою до самой своей кончины расточал он эти сокровища всем прибегавшим к его советам». Занимался, между прочим, минералогией. За его коллекцию камней граф Евстафий Тышкевич уплатил сто рулей серебром. Умер спустя всего неделю после смерти жены, не пережив разлуки с «нежнейшей подругой». Шестеро детей Гомолицких, родных племянников, отец Плакид Янковский принял в свою семью.

Выбираясь на какие-нибудь выходные в Жировичский монастырь – на экскурсию или в паломничество, – не премини, читатель, перечесть этот очерк, потому что купола, колокольни, купальни и стены, пусть они и монастырские, и легендарные, и бог еще весть какие, – это только купола, единственно колокольни, просто купальни и всего-навсего стены, если не знаешь ты, как именно это все пропитывалось духом минувшего, к части которого ты прикасаешься прямо сейчас, совершая чтение с полным, как и договаривались, погружением. Постарайся, читатель, обнаружить себя в Жировичах (правильнее – как раньше: в Жировицах) таким образом, будто ты прекрасно знаешь дом отца Плакида, стоявший здесь же, неподалеку, а с его семейниками тебе при оказии встречи найдется о чем переброситься словом.

Местечко Жировичи как на ладони, в исполнении Наполеона Орды.

Местечко Жировичи как на ладони, в исполнении Наполеона Орды.

Всего лишь через несколько домов, «в сотне или двух сотнях шагов от себя отдаленных», жили родители, пять сестер, четверо братьев и дядя по материнской линии да целая ватага ребят, постарше и помладше, «и все это в согласии, в гармонии, в сердечной привязанности и, что очень важно даже в семейном общении, все это в таком непринужденном ежедневном сопровождении мелких взаимных услуг, что будто бы это сам Бог пожелал аж до самых мелочей все здесь обозреть и упорядочить». Вот уж действительно, как вспоминают современники, никто не любил семью живей и горячей, чем Янковский.

В начале 1842 года Янковский пишет Крашевскому так: «Для меня все минувшие праздники и дни новонаступившего года оказались наигрустнейшими. Похоронили мать моей жены. Была она само целомудрие, сама доброта, деликатность и ум. Это ее молитвами у нас все до сих пор хорошо и счастливо складывалось. Это она берегла нас от громов и молний и всякого Божьего гнева, она была очагом семейного счастья, такого редкостного и беспримерного, что сами ангелы не побрезговали бы спуститься к нам и отдохнуть».

«Коммент» с высоты XXI века: видеть людей столь прекрасными может лишь тот, к кому этот эпитет самому подходит наилучшим образом.

О тесте, Антонии Тупальском, наш герой вспоминает более официальным, но от того не менее теплым слогом. «Оставаясь до конца жизни председателем консистории, покойный Тупальский, – пишет отец Плакид в некрологе, – был высочайше сопричастен к орденам: Св. Анны 2-й степени с императорскою короною и Св. Владимира 3-й степени; получил из кабинета Его Императорского Величества золотой наперстный крест с пенсией 150 рублей серебром, такой же драгоценными камнями украшенный, богатую осыпанную жемчугом митру; наконец, наименован сверх штата протопресвитером Виленского кафедрального собора». Уже будучи старцем восьмидесяти лет, «по привычке к труду и редкой способности к занятиям», имея обширнейшую корреспонденцию, не полагался ни на кого – сам всем отписывал. И всякую просьбу, принесенную лично, проверял рассказом просителя и при этом «не утомлялся ни несвязным складом простой речи, ни преднамеренной сбивчивостью и повторял неоднократно, что даже самая безвыходная изустная путаница чистосердечнее и яснее любой хитронастроченной деловой бумаги». И никогда, по апостольской заповеди, не оканчивал день с «незамиренным» сердцем. «Ростом был выше среднего, наружности величавой, внушающей невольное уважение».

Свято-Георгиевская церковь, где установлена надгробная плита протоиерею Плакиду Янковскому и его жене Елене Янковской.

Свято-Георгиевская церковь, где установлена надгробная плита протоиерею Плакиду Янковскому и его жене Елене Янковской.

«В найпримернейшем и найсчастливейшем союзе» с дочерью Антония Тупальского отец Плакид прожил 35 лет. Она умерла в 1867-м, он пережил ее на пять лет. Да будет тебе, мой читатель, известно, что в состав Жировичского монастыря помимо всем известного и всеми посещаемого компактного комплекса молитвенных, жилых, трапезных, торговых и «купальных» зданий, входит еще и внешне отдаленный маленький деревянный храм на местном кладбище – построенная в XVII веке Свято-Георгиевская церковь. Там увидишь ты, читатель, мемориальную доску – надгробие, установленное детьми четы Янковских. На ней между шестиконечным крестом сверху и подобием клепсидры снизу есть лаконичная надпись: «Родителям протоиерею Плакиду Янковскому (1810–1872) и Елене Янковской (1817–1867). Дети».

Униат изначально – сын священника-униата, выучившийся как униат, принятый профессором в униатскую же семинарию, отец Плакид умер и похоронен как православный священник. Через пять лет после получения униатского священнического сана он не просто переходит в православие – он находится в ядре событий, сопровождающих ликвидацию самой унии. В списке из 114 расписавшихся в своей готовности к такому переходу он значится 9-м. С припиской: асессор Литовской консистории, профессор семинарии, магистр, протоиерей. Собственно акт о ликвидации унии он подписывает под номером 18.

«Всякого рода миражами, как физическими, так и нравственными, можно увлекаться только на известном расстоянии», – пишет он в некрологе на Антония Тупальского, имея в виду как раз события, связанные с упомянутым переходом страны в православную веру. Неоднократно, мол, и довольно давно доводилось слышать от покойного протопресвитера те же самые мысли и доводы, которые будто бы только теперь взволновали приверженцев римской курии. Антоний Тупальский не только был Плакиду Янковскому тестем и старшим советчиком – они мыслили в одном направлении. Посмотри, читатель, на портрет Плакида Янковского в молодости. Под ним не только псевдонимичный автограф John of Dycalp, но и надпись на польском: «С натуры Ян Хруцкий». То есть художник Иван Хруцкий писал этот портрет. Теперь читай, чем завершает наш Янковский свой текст о любимом отце горячо любимой жены: «Высокопреосвященнейший наш архипастырь удостоил самой трогательной почести заслуженного старца, поручив академику Ивану Хруцкому, писавшему образ для Виленской домашней архиерейской церкви, сохранить черты покойного протопресвитера в лице ветхозаветного первосвященника Аарона».

***

Все еще под впечатлением, читатель? И не хочется тебе возвращаться из тех, давнишних, Жировиц? Или, наоборот, хочется в нынешние, да поскорей? Погоди, я тебе еще поведаю, как хотела начать этот очерк, да передумала.

Киршвассер оказался хорош. Отменно хорош. Так хорош, что о библиотеке забыли. Хоть породили тот киршвассер события, не имеющие ровным счетом никакого отношения ни к каким книгам вообще и загадочной псалтири, на конец 6905-го от Рождества Христова писанной, в частности. Его породили совсем другие обстоятельства. А именно: в саду протоиерея Михаила Бобровского, которому принадлежал Шерешевский (Гродненской губернии, Пружанского уезда) приход, родились вишни в непомерном изобилии, а в пасеках лежащей близко Беловежской пущи стояли колоды с прекраснейшим липцем. Святой отец на досуге припомнил, как в давнее время, странствуя по заграничью, он где-то в немецкой земле «откопал» любопытный рецепт. Вишни в нем засыпались в бутыли и заливались медом, бутыли укупоривались и зарывались в землю. Чем более крепким желался киршвассер, тем дольше следовало ждать. Вспомнив все это, отец Бобровский вознамерился провести у себя дома опыты по усовершенствованию напитка. И именно в тот день, когда, кажется, результат был достигнут, нагрянули в дом Бобровского ученики. А дело в том, что Михаил Бобровский в прежние годы служил профессором в Виленском университете, в семинарии. И когда по ее закрытии профессору предоставлен был приход, то ученый, осчастливленный скорым исполнением мечты о тихой сельской жизни, способствующей чтению как ничто более, собрал, предварительно описав, всю свою довольно обширную библиотеку, заказал затейливые кофры и велел по первому снегу пустить обоз, груженый книгами, в Шерешево. Путь неизбежно пролегал через Жировицы. Но даже если б он через них не пролегал, невозможно представить, чтобы многочисленные в этом местечке выученики профессора Бобровского, среди которых и отец Плакид Янковский, не узнали бы о счастливом воссоединении хозяина и библиотеки. Каждому мечталось поздравить наставника и воспользоваться хоть крохами тех знаний, которые его библиотека хранила. А была в ней тем временем странная книга…

«Рукопись псалтири, – говорит в библиографической заметке господин писатель Крашевский, – в четверть листа, на прекрасном пергаменте, писана чрезвычайно изящно крупными буквами, из коих начальные украшены золотом… пробелы вызолочены, дописки писаны киноварью… Рукопись состоит из 227 листов или 454 страниц. На каждой… оставлены с намерением… широкие поля… красуется 225 разных миниатюрных изображений…»

Вокруг Жировиц много тайн, мой читатель. И вся наша земля хранит их непомерно. Люби ее, ищи их и жди новой встречи с «Историей».

Светлана ДЕНИСОВА